Всё очень лирично и романтично, но о любви, той самой, которой посвящён праздник, у Махи говорится мало. Первые строки, которые известны всем, — да, о ней. Очень даже о ней. Но куда важнее роль природы и способность автора её описать, используя максимум выразительных средств (и временами складывается впечатление, что средства используются ради средств — просто потому, что Маха умеет и может). Зато всё такое чуть-чуть наивное, сентиментальное, как в лучших образцах поэзии того времени (или чуть раньше). И написано ямбом (в Чехии тогда так не писали). И основано более-менее на реальных событиях, с темой отцеубийства и почти софокловскими мотивами.
Тут и разбойники, и замок, и вся мощь природы (но не стихия), и утопленница, и преступления, и конфликт отцов и детей, и мятеж, и смерть с черепом и костями. Идеально. Понятно, что без общих мест нельзя, поэтому в «Мае» есть и розы, и соловьи, и плачущие девы. Как и мистика с лёгким ужасом — они тогда тоже были в моде.
Первого мая, вечером, прямо посреди первых знаменитых четверостиший, то есть в лесу, под дубом и у озера (это там кричит горлица), девушка по имени Ярмила (красоты, разумеется, необыкновенной) ожидает появления возлюбленного, но тот почему-то не идёт. Природа поёт о любви, а героиня переживает: её соблазнил другой, возможно, теперь она не нужна тому, кого она любит сама. А именно: главному герою поэмы — Вилему, грозному главарю разбойников, по прозвищу Владыка Леса (и заодно «Лесной Король» в переводе на английский, что о чём-то смутно напоминает).
Ему она, конечно, нужна, но он всё равно не придёт. Почему, объясняет нам другой персонаж — лодочник, один из соратников Вилема (эпизод, где в поэме белеет парус одинокий почти в тумане голубом).
Он рассказывает Ярмиле, что её возлюбленный находится в замке на другом берегу озера (одинокий огонёк на противоположной стороне — как раз его окно), и с рассветом его казнят за убийство собственного отца. То есть коварного соблазнителя Ярмилы, хотя кто ж знал, что это был отец Вилема, ведь тот отправил его в лес ещё ребёнком, так что сын его сходу и не узнал, что, впрочем, совершенно его не оправдывает (но это мы забегаем вперёд, эти подробности звучат в следующей части). Лодочник проклинает героиню, ведь всё было бы хорошо, если бы не она (что ещё надо доказать, конечно, но история соблазнения дана кратко, много выводов не сделать). От избытка чувств Ярмила совершает самоутопление.
А Вилем тем временем ждёт казни, размышляет о красоте природы, любви к жизни, своей юности, жестоком мире и его бессмысленных законах, полном отсутствии желания умирать и даже чувствовать себя виноватым. Но не умирать — это основное; потому что в загробный мир герой не верит, и какие потом сны ему в том смертном сне приснятся, когда покров земного чувства будет снят? Никакие. Всё, что существует, существует здесь и сейчас. Поэтому всё так остро и ощущается — и май, и природа, и ночь, и последние часы жизни.
А жизнь у героя была суровая, но интересная. Сначала его выгнали из дома (так что его воспитали разбойники), затем он стал Хозяином Леса, потом влюбился в «увядшую розу», а потом произошло то, что произошло. Что касается темы отмщения и воздаяния за грехи, тут есть даже знакомые шекспировские мотивы: Вилем (сам для себя) — всего лишь орудие, выполняющее своё предназначение. Точно так же и Гамлет мало что решал, всё решилось за него — в том и трагедия. А папа у Вилема был так себе, это понятно даже по тем малочисленным деталям, которые удаётся собрать по ходу сюжета, и будь этот мир справедлив и всё такое, рано или поздно какие-нибудь возмездие его бы нашло.
Жалобы Вилема на судьбу и злой рок выслушивает один из тюремных охранников, а потом не улыбается до конца своей жизни.
Почему и как грозного Хозяина Леса поймали только сейчас, и как так получилось, что его казнят не за за всё остальное, история умалчивает. Описания и метафоры — вот самая сильная сторона поэмы. И кого волнуют детали, если всё остальное — красиво?
В конце концов, должен же быть в округе разбойник — приходилось прощать проступки помельче; а все интересующие читателя подробности точно были, просто они все достались стражнику, но это даже хорошо, иначе не улыбаться пришлось бы не только ему. Впрочем, разбойничьи похождения действительно не так важны, как основная тема.
Но отцеубийство — тяжкий грех. Самый тяжкий. На фоне которого все остальные не считаются. Так что Вилем не просто обречён, он совсем-совсем обречён. Это не то же самое, что проткнуть отца невесты сквозь ковёр, прикинувшись невменяемым (в связи с чем можно вспомнить и Ярмилу, которую тоже после всего случившегося возле церкви хоронить бы не стали). Хотя той самой религии, по которой даже с чужими отцами так поступать нельзя, во всём этом почти языческом поклонении природе мало. Грехом — да, привычное всем христианство в поэме присутствует, часовней или чьими-то молитвами — тоже есть, адом — уже нет.
Интермеццо I: хор призраков ждёт Вилема к себе, сама природа готовит ему могилу (готовятся все: и месяц в небе, и крот под землёй). Что подтверждает основную мысль: главному герою надеяться точно не на что (хотя силы природы ему даже как-то сочувствуют).
На следующий день, второго мая, когда вокруг тоже красиво и вообще весна, Вилема ведут на холм, где обезглавливают, а потом совершают надругательство над останками, назвав результат казнью. Жизнь вокруг шумит и продолжается; сосновый бор гудит, травы гнутся, всё цветёт, белые облака бегут по синему небу — кругом май (чтобы лучше представлять: в Петербурге, например, такой же май начинается где-то в июле, так что Вилем покидает этот мир в момент полного торжества природы).
Интермеццо II: разбойники грустят и оплакивают своего предводителя.
Далее повествование ведётся от первого лица. Семь лет спустя, накануне нового года, путешественник по имени Гинек (угадайте, кто это) сталкивается с бледным черепом Вилема. Историю всего остального ему рассказывает трактирщик. Гинек продолжает своё путешествие, но снова возвращается к Вилему — на этот раз уже первого мая. И тоскует вместе с окружающей его природой, черепом и горлицами. То есть думает о смерти и оплакивает самого себя. В самом конце повторяется первое четверостишие.
Если присмотреться, любовь к женщине, сколько «Май» к Первому мая ни прикручивай, не является основной темой поэмы. Вообще ни разу. Любовь к природе своей страны видна, да. К жизни — очень даже. А женщина — предмет, автора интересующий косвенно, как причина конфликта и повод. Даже тема привязанности к другому человеку не раскрыта — так, порыв, почти приключение.
И на ключевые моменты здесь тянут не краткие воспоминания о Ярмиле, а рассуждения о родной земле, как краем, так и почвой, в том числе — непосредственно перед сценой казни (позднее, в другом языке и в упрощённой форме, это прозвучит как: «и тропинка, и лесок, в поле — каждый колосок» — не отсылкой, но очень в духе стенаний Вилема).
Конечно, когда любишь, то всё вокруг тоже поёт о любви, что горлица, что роща и холмы, что почва, что кроты, и примеров тому в мировой литературе множество. И вот оно как будто бы поёт (опять же, ведь не просто же так поэму связывают с Днём любви?). Но тут другое. Вилем — человек, которому было в любви отказано. И эпизод с Ярмилой — это не исключение в череде неудач, а сплошное разочарование, из которого не вышло бы ничего хорошего, потому что у лесных разбойников тоже есть свои представления о чести. Впрочем, что-то подсказывает, что если бы не это, то что-нибудь ещё обязательно помешало бы герою стать счастливым (в сюжете этого нет, авторская задумка не подлежит обсуждению; но всё-таки персонаж слишком хорош и многообещающ, чтобы просто так взять — и как-нибудь героически его не укокошить). И поскольку даже отсутствие материнской ласки в поэме компенсирует исключительно родная страна, чувства к последней (относительно взаимные) — единственная настоящая любовь в жизни Вилема.
В связи с чем — лирическое отступление. О настоящей любви.
Как правило, звуки, которые издают горлицы Чехии, делятся на три типа: «Курлы-курлы», «Кукук-кук» разной степени сложности и заунывности и истошное «Кяаааааа! Кяааааа!» (дорогие читатели, рубрика «Воскресный орнитолог» приветствует вас). Хочется верить, Маха говорит о последнем. В конце концов, в оригинале «горлицы голос зовёт к любви» (а как ещё он может звать?), в финале трёх из четырёх песен поэмы он оплакивает героев, а в переводе Давида Самойлова «горлинки влюблённый глас» и вовсе тревожит целый гай, что не оставляет поводов для сомнений.
Поэтично, элегично, романтично — как и положено. А если кому-то смешно, то, да, всё так и есть, ведь что может быть смешнее, чем надеяться на личное счастье и ждать любви, если во всём — такие предпосылки?
Хотя Эллис Питерс, переводя «Май» на английский, дрогнула, так что горлицы у неё ко всему взывают «meltingly». Нежно и трогательно. Кричит ли горлица в финале первой песни: «Ярмила! Ярмила! Ярмила!», зовёт ли в третьей: «Вилем! Вилем! Вилем!», оплакивает ли в финале Гинека, Вилема и Ярмилу, вместе взятых, всё превращается в курлыканье.
Но Маха любил свою страну, и из песни слов не выкинешь. Любить — так всё (и, конечно, кто любит после такого — любит по-настоящему). Оплакивать — так чтобы всем было слышно. И чем больше во всё это вчитываешься посреди весны, тем вероятнее кажется версия Самойлова, и тем сентиментальнее — вариант Питерс.
И всё это снова ведёт нас к проблемам интерпретации, бэкграунда, выразительных средств и единства произведения при множестве текстов, но мы туда не пойдём, у нас лирическое отступление закончилось.
Почему поэма Махи связана с Днём любви, понятно. Была поэма с определённым названием, был древний праздник — вот оно вместе и сложилось. Ответить на вопрос, как получилось, что «Май» назван «Маем», уже не так просто.
Во многих европейских языках название пятого месяца года происходит от латинского «Maius», в честь богини Майи, супруги Вулкана и Матери Меркурия. И май — везде «май», даже в соседней Словакии и в её словацком языке, таком близком чешскому («may»). Но в Чехии всё иначе, здесь это — «květen».
«Маем» май перестал быть в 1805 году, за пять лет до рождения Махи (годы жизни, на всякий случай: 1810-1836), потому что Йозеф Юнгман, переводя «Аталу» Шатобриана, решил, что надо своё, а не вот это вот латинское, как у всех остальных. В духе французского республиканского календаря, ведь сколько можно говорить на немецком, даёшь чешское национальное возрождение и обновление чешского языка (мысль передана не точно, но приблизительно). Так что месяц стал «цветущим», соответствуя всему тому, что происходит в это время в природе.
При этом сказать, что произошло что-то неожиданное, нельзя: слово «máj» до исторического переименования Юнгманом оставалось в чешском языке единственным названием месяца из всех двенадцати, не имевшим славянского происхождения. Рано или поздно, так или иначе, но на него покусились бы. Времена были такие. Романтизм, эхо наполеоновских войн (то есть последствия), общие настроения в европейской литературе (повсеместный подъём национальных, то есть патриотических настроений), обращение к традиционным мотивам и к фольклору… Точно бы добрались.
Прежнее название постепенно было вытеснено новым. Но не у всех и не везде. Маха посещал лекции Юнгмана, и кажется, он должен был быть в курсе. Но май у него никуда не делся (хотя, как мы помним, поэт был очень за родную речь, очень). Это облегчает понимание текста каждому, кто сталкивается с ним впервые (хотя бы с названием), однако усложняет жизнь тем, кто учит чешский язык (и любит задавать лишние вопросы). На дворе, конечно, кветень, но дело происходит в мае — почему?
Возможно, дело не только в названии, которое в таком виде лучше запоминается и о многом говорит, но и в самом слове: для поэзии, для размера и ритма оно полезнее, чем вариант Юнгмана.
Хотя это лишь догадки, и пока ясно только одно: где-то в мире точно существует статья, объясняющая выбор Махи, и её ещё предстоит найти.
Впрочем, не любовь к литературе или иностранным языкам (и даже не любовь к праздникам), а какие-то совсем другие чувства послужили поводом поговорить о поэтах-романтиках.
На иллюстрациях к этому тексту можно заметить браслет с цветочками (не обязательно с первого раза, но всё же). Это «майский браслет», который выпустила к весне мастерская Tlustý (к прошлой весне; тогда — девятый раз подряд).
Теперь они перепрофилировались и шьют бронежилеты, но когда-то, ещё зимой, у них продавались браслеты с цветочками, в комплекте с двумя первыми четверостишиями из «Мая» (с вот этим вот: «Был поздний вечер — первый май, вечерний май — было время любви», если переводить дословно).
Сейчас Tlustý предлагает десятую версию, совсем другую, из бусин, и цветов на них меньше (впрочем, хлопковый мешочек с поэзией сохранился), и рад тот, кто успел купить предыдущую (я, например).
Предполагалось, что таким браслетом можно обвязать того, кого любишь («ту» — если ориентироваться на размеры и тематику), а потом целоваться под цветущими деревьями, чтобы продлить чувства на год вперёд (это такая праздничная традиция, чтобы любовь не увяла).
Рекомендовались: яблоня, берёза, вишня или черешня. Хотя к первому мая почти всё вышеперечисленное успевает отцвести даже в низинах и в тени (одна надежда — берёзы; их, между прочим, можно ещё и обнимать, хотя это уже из другой литературы). С другой стороны, можно ещё постараться и поискать яблоню, шансы есть, но это ещё нужно постараться и поискать: эти только начинают распускаться.
Так что лучше обвязываться и целоваться возле памятника Махе на Петршине, сразу после возложения цветов. Так надёжнее.
Или можно сразу пойти к надгробию Новака; не про то, зато в двух шагах, с ещё цветущей над ним магнолией (это важно), и вид на Прагу ничто не заслоняет (вокруг Махи всё как-то слишком разрослось). А браслет просто будет напоминать, как всё цвело и пахло, и снегом осыпалось по всему склону, а потом улетало куда-то далеко-далеко, в сторону трамваев и Влтавы, потому что ветер тут сильный, а на холмах и возле реки — так ещё сильнее.
Браслет прост, как дежурный букетик (хотя живые цветы всегда лучше, особенно, если их не срывать, а любить прямо на месте, в плане чего сады на Петршине, конечно, незаменимы), лёгок и мягок. Хотя застёжка, как все честно предупреждали, может содержать никель, но мои личные аллергии лежат в другой плоскости. Браслет сделан из натуральной кожи (всё-таки в Tlustý занимаются в основном только ей), в белом и розовом (в разном розовом), с цветочками — потому что весной их много не бывает. Количество ограничено, точно таких же было всего сто штук (то есть девяносто девять).
Цветочки — как бы просто цветочки. Но это ровным счётом ничего не значит, если жизнь уже сталкивала вас с сакурой.
И как раз к цветению сакуры я этот браслет и заказала, а не для каких-то там полуязыческих праздников или возложений цветов к памятникам. И только потом одно потянуло за собой другое, и появились подробности, и понадобилось прочитать «Май», чтобы наконец-то почувствовать себя культурным человеком (то есть это не я, оно само).
Но изначально это была исключительно сакура. Поэтому браслет был взят до того, как всё расцвело в Праге. То есть ещё зимой. Всё-таки сакура в Японии цветёт раньше, чем тут у всех наступает май. И раньше, чем начинает ощущаться приближение весны.
И этот браслет — очень о любви. Например, о любви к себе и к своей психике. Или даже к Японии, почему нет. День любви, конечно, посвящён другому типу взаимоотношений, но кого это волнует? Полезно лишний раз вспомнить о сакуре посреди всего того, что может вдруг окружить человека. Может быть, в этом браслете не так много японского, но ассоциации с сувенирной продукцией в характерный цветочек или с традиционным розовым латте, появляющимся в сезон цветения в кофейнях Starbucks, возникают сразу же. Мгновенно вспоминаешь о существовании чего-то другого и всего, что с ним связано, а это приятно.
Кроме того, желание что-нибудь откопать, перепроверить и прочитать (если читать сложно, ещё лучше) — тоже как бы о возвышенном: любовь — странная штука, принимающая порой неожиданные формы и толкающая нас на безумные поступки. И если откуда-то появляется вдруг повод всё вокруг отлюбить, пусть появляется. Даже если этот повод любой и про что угодно. Не имеет значения.
Ведь были бы чувства — а праздник найдётся.